Monday, June 16, 2014

1 Николя Верт Террор и беспорядок Сталинизм как система

УПОЛНОМОЧЕННЫЙ ПО ПРАВАМ ЧЕЛОВЕКА J в Российской ФЕДЕРАЦИИ
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ АРКИВ РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ
Фонд ПЕРВОГО ПРЕЗИДЕНТА РОССИИ G.H. ЕЛЬЦИНА
ИЗДАТЕЛЬСТВО
«РОССИЙСКАЯ ПОЛИТИЧЕСКАЯ ЭНЦИКЛОПЕДИЯ»
МЕЖДУНАРОДНОЕ ИСТОРИКО-ПРОСВЕТИТЕЛЬСКОЕ, БЛАГОТВОРИТЕЛЬНОЕ И ПРАВОЗАЩИТНОЕ ОБЩЕСТВО «МЕМОРИАЛ»
ИНСТИТУТ НАУЧНОЙ ИНФОРМАЦИИ ПО ОБЩЕСТВЕННЫМ НАУКАМ РАН

NICOinS Ш€ПТ
LA TERREUR
ET LE DESARRDI
SfflUNE ET SON 5Y5TEME
PARIS PERRIN
2DD7

_НИКОЛЯ ВЕРТ
ТЕРРОР
БЕСПОРЯДОК
Сталинизм как СИСТЕМА
РОССПЭН
Москва 2010











УДК 94(082.1) ББК 63.3(2)6-4 В26
Издание осуществлено при поддержке Национального центра книги Министерства культуры Франции
Ouvrage public avec le soutien du Centre national du livre - ministere fran§ais charge de la culture
Редакционный совет серии: Й. Баберовски (Jorg Baberowski), Л. Виола {Lynn Viola), А. Грациози {Andrea Graziosi), А. А. Дроздов, Э. Каррер д'Анкосс {Helene Carrere d'Encausse), В. П. Лукин, С. В. Мироненко, Ю. С. Пивоваров, А. Б. Рогинский, Р. Сервис {Robert Service), Л. Самуэльсон {Lennart Samuelson), А. К. Сорокин, Ш. Фицпатрик {Sheila Fitzpatrick), О. В. Хлевнюк
Верт Н.
В26 Террор и беспорядок. Сталинизм как система / Н. Верт; [пер. с фр. А. И. Пигалева]. — М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН); Фонд Первого Президента Б. Н. Ельцина, 2010. — 447 с. — (История сталинизма).



ISBN 978-5-8243-1299-7



Автор книги — известный французский историк Николя Верт, посвятивший более двадцати пяти лет жизни изучению советской истории. В предлагаемой вниманию читателя книге собрано около двадцати его статей, непосредственно касающихся проблем государственного насилия в СССР. Кроме статей, посвященных ключевым моментам политики сталинизма, в сборник включены работы, в которых анализируется практика государственного насилия (массовые депортации, введение системы принудительного труда), а также социальные явления (в частности, бандитизм), которые развивались на протяжении всего рассматриваемого периода.
УДК 94(082.1) ББК 63.3(2)6-4
ISBN 978-5-8243-1299-7
© Perrin, 2007
© Российская политическая энциклопедия, 2010

ВВЕДЕНИЕ
Путь интеллектуального поиска редко пролегает с самого начала заданным курсом, особенно, когда речь идет об историке новейшего времени. Он следует сложной логике, в которой события современности, отклики на ту или иную работу автора играют значительную роль. Это тем более верно для историка бывшего Советского Союза, которым я пытаюсь быть вот уже четверть века. Прошло уже больше десяти лет с тех пор, как мою жизнь ученого, чьи работы были известны лишь относительно ограниченному кругу тех, кого интересовала политическая и социальная история эпохи сталинизма, перевернули дискуссии и споры, вызванные выходом имевшей невероятный резонанс «Черной книги коммунизма», коллективной монографии, где мне выпало освещать политику репрессий и террора, проводившуюся в Советском Союзе. В моем труде объемом примерно в триста страниц подводились — в свете новых источников, только начавших открываться спустя несколько лет после краха советской системы, — предварительные итоги репрессивной политики и практики государственного насилия в СССР. Я хотел показать, в какой степени политическое насилие в этой стране было результатом инициируемых Центром, но редко контролируемых им до конца, четких последовательных решений, которые порождали неслыханную жестокость в политических и социальных взаимоотношениях. Я подчеркивал также, что знание правды о терроре как явлении центральном в социально-политической истории СССР вынуждает историков отвечать на все более сложные вопросы, а современные исследования, по крайней мере, частично, разрушают как «тоталитаристские», так и «ревизионистские» концепции, бывшие с 70-х годов 20-го века водоразделами в советологии1. На фоне крайней ангажированности «Черной книги коммунизма», «обрамленной» воинственными введением и заключением, где идет речь о «преступной сущности» коммунизма, раскрываются причины «академического» молчания о преступлениях партийной верхушки СССР, сравниваются нацистский и советский преступные режимы, предпринимается попытка квалифицировать последний, как подлежащий осуждению, аналогично
5

Нюрнбергскому процессу, целый ряд поставленных мной вопросов остались незамеченными. Среди них такие как вписанность большевистского, а затем сталинского политического насилия в долгосрочную перспективу российской истории; взаимоотношения между социальным насилием «снизу» и политическим насилием «сверху» (особенно в ходе первого, ленинского, периода репрессий); соотношение планирования, импровизации и «искусственной эскалации» в политике террора; явления хаоса и беспорядка; «степень насыщенностью насилием» советского общества; уровень профессионализации и секретности репрессий; общество как жертва, но и одновременно участник насилия и т. д.
Выход «Черной книги коммунизма», которая была переведена на более чем тридцать языков, вызвал бесконечные споры, круглые столы, конференции и коллоквиумы — как во Франции, так и за границей, особенно в бывших коммунистических странах Центральной и Восточной Европы, а также дискуссии и даже глубинные разногласия в авторском коллективе. Все это стало для меня поводом уточнить мои позиции, отмежеваться от некоторых идей, глубже задуматься над проблемой сравнения нацизма и сталинизма, темой, которая настойчиво всплывала в дебатах, последовавших вслед за публикацией «Черной книги коммунизма». В 1998 году в рамках коллективного проекта Института истории современности совместно с Филиппом Бюрреном я опубликовал ряд очерков, увидевших свет в следующем году в труде под редакцией Анри Руссо «Сталинизм и нацизм. История и память в сравнении» (Henry Rousso, «Stalinisme et na-zisme. Histoire et memoire comparees»). В этих очерках мы анализировали три наиболее существенных аспекта проблемы, лучше всего демонстрирующих, что может быть схожего — не идентичного — в этих исключительных режимах: характер и место диктатора в каждой из двух систем2; свойства и логика политического насилия — от создания образа «врага» до мобилизации субъектов насилия; «реакция общества» на господство над ним, то есть степень одобрения, безразличия, автономии или сопротивления общества власти.
В ходе поисков ответа на последний вопрос мне удалось «протестировать» на советском примере некоторые теории и концепции (Widerstand, Resistenz, Eigen-sinn)3, разработанные в рамках Alltags-geschichte («история повседневности») историками нацизма, собрать материал по различным формам автономии общества в сталинскую эпоху в СССР и выявить одно из основных слабых мест теории тоталитаризма, которая не учитывает эволюцию самого социума зажатого в тоталитарные клещи, предполагая, что господство идеологии
6

уничтожает в обществе даже намеки на инертность, инакомыслие, и сопротивление.
Одновременно мне выпал шанс поучаствовать в двух крупных проектах по публикации архивных документов, инициированных российскими историками.
Первый, возглавлявшийся выдающимся специалистом по истории советского крестьянства Виктором Петровичем Даниловым, касался круга источников, являющихся ключевыми для понимания взаимоотношения советского режима с крестьянством — начиная с революции 1917 года до Второй мировой войны: сообщений органов госбезопасности о положении в деревне. Работа над этими, недавно рассекреченными архивными документами, дала мне возможность одновременно проверить некоторые гипотезы, в частности, об автономности, причем значительной, крестьянского мира по отношению к режиму, которые были изложены в 1984 году в моей книге «Повседневная жизнь советских крестьян от революции до коллективизации» («Vie quotidienne des paysans sovietiques de la Revolution a la collectivizations*), и углубить знакомство с источником, который я частично использовал в сборнике документов «Советские секретные сообщения. Российское общество в конфиденциальных документах, 1921-1991» («Rapports secrets sovietiques. La societe russe dans les documents confidentiels, 1921-1991»), опубликованном в 1994 году4. Вряд ли можно в нескольких строчках описать тот огромный вклад, который внесли архивы органов безопасности в наше понимание того центрального «узла противоречий» трех первых десятилетий советского периода, каковым являлся конфликт режима, ставшего следствием Октябрьской Революции 1917 г., и крестьянства5. В этих документах освещается, во-первых, масштабное социально-политическое насилие, вызванное попытками большевиков установить власть на огромных, плохо контролируемых пространствах непокорного сельского мира; в этот период новая власть накопила значительный опыт репрессий, в ходе которых были выработаны многие приемы режима. Эти архивы позволяют также проанализировать бесконечную гамму форм сопротивления, оппозиции, протеста крестьянства против новых «социалистических» ценностей, стратегий ухода или выживания, избранных многими крестьянами с началом коллективизации. Они несут, наконец, бесценную информацию о механизмах принятия решений, об этапах и особенностях осуществления на местах политики режима в отношении значительной части крестьянства («раскулачивание», «заготовительные кампании»), акций, жестоких и беспощадных, ставших причиной
7

последнего большого голода в Европе 1932-1933 гг., унесшего шесть миллионов жизней.
Вторым проектом по публикации архивных документов, в котором меня пригласили принять участие в конце 1990-х, была «История сталинского Гулага. Конец 1920-х — первая половина 1950-х годов. Собрание документов в 7 томах», инициатором которого был Сергей Мироненко, директор Государственного архива Российской Федерации (ГА РФ). В этом всеобъемлющем исследовании истории советской лагерной системы6, мне поручили работу над первым в серии томом «Массовые репрессии в СССР». Необходимо было определить общие рамки, ввести в контекст историю Гулага, проанализировать политику «верхов». Какая политическая логика привела к появлению, а затем к расширению различных подразделений Гулага (Гулаг исправительно-трудовых лагерей и Гулаг «спецпоселений»)? Как проходили — с момента принятия политического решения на самом высоком уровне до воплощения в жизнь судьями, прокурорами, должностными лицами органов безопасности или милиции — различные репрессивные кампании, питавшие Гулаг «человеческим материалом» в течение четверти века? Какой была динамика внесудебных репрессий и «законных репрессий», осуществлявшихся судебными органами? Чем определялась политэкономическая логика лагерной системы? Такими были некоторые из тех вопросов, на которые я попытался ответить, основываясь на массиве документов, на этот раз гораздо более значительном, нежели тот, которым я располагал прежде.
Для начала я представил и проанализировал основные «нормативные» документы, исходящие от высших политических инстанций (зачастую от самого Сталина): секретные постановления Политбюро или Совета народных комиссаров, секретные оперативные приказы ОГПУ/НКВД/МВД — органов, инициировавших большинство масштабных «репрессивных кампаний» («раскулачивание», «Большой террор» 1937-1938 гг., депортации «подозрительных элементов» и «наказанных народов»). Ограничение только нормативными документами, тем не менее, значительно сузило бы рамки моего проекта и вошло бы в противоречие с целями, которые я ставил себе при выборе документов: попытаться показать ход «репрессивных кампаний» с момента принятия решения до их реализации; сопоставлять, насколько это возможно, источники, исходящие из разных органов власти, зачастую конкурирующих и даже конфликтующих, в обязанности которых входили проведение репрессивно-карательной политики и исполнение наказаний. Все это для того, чтобы воссоздать процесс
8

в его целостности, проследить за действиями различных социальных групп, одним словом, чтобы понять, как эти последовательные «репрессивные кампании» развивались, сменяли и накладывались друг на друга, затем смягчались в зависимости от весьма специфической «пульсации» сталинского режима.
Таковы были, вкратце, некоторые вехи того пути, который привел меня к решению, опубликовать книгу, где собрано около двадцати статей, написанных с конца 1990-х7 годов и непосредственно касающихся — как с точки зрения методологической, так и тематической — проблем, которые я только что упомянул, а также вопросов, возникших в ходе дебатов вокруг «Черной книги коммунизма».
Выбранное заглавие «Террор и смятение» (второй термин употребляется не только в нынешнем значении, но также исходя из этимологии «desareet> или «desarroyer», «привести в смятение») может удивить*. Тем не менее, оно, как мне кажется, наиболее адекватно отражает суть этих статей и придает книге необходимую целостность.
В моих исследованиях, находящихся на пересечении политической и социальной истории, я исхожу из методологической установки, считающей устаревшим водораздел между «тоталитарной» и «ревизионистской» школами8. Я намерен показать, что в основе государственного насилия, активно применявшегося советским режимом до начала 1950-х годов, наряду с идеологией лежало также ясное понимание руководством хрупкости системы перед лицом плохо управляемых общественных групп и сложностей кадровой политики. Реальные трудности в установлении контроля над этим «обществом зыбучих песков», которое представляло собой при сталинизме глубоко деструктурированное, находящееся в напряжении и подвергающееся крайним формам насилия советское общество, породили в руководстве настоящий комплекс беспокойства9. Огромный объем новой документации о советском обществе сталинской эпохи, обществе, «находящемся в подчинении», но, тем не менее, не под полным контролем, свидетельствует о высоком уровне социального беспорядка, существовании множества разнообразных форм общест
* Используемый автором термин («desarroi») в его историческом, более широком смысле позволяет указать не только на глобальный характер «смятения» (которым может быть объят и отдельный индивид — «душевное смятение», и общество в целом — «идейный разброд»), но и на внешние причины такого состояния. Ср. также эволюцию древнерусского «ввести в изумление», где «изумление» — «сумасшествие». Парадоксальность заглавия в том, что террор традиционно — понятие, исключающее хаос (прим. пер.).

венного сопротивления1", сохранении на протяжении всего периода правления Сталина серьезных трений между режимом, пытавшимся распространить свой контроль на все сферы общественной жизни, и обществом, противопоставлявшим режиму бесконечную гамму форм сопротивления, чаще всего пассивных, экспериментировавшим с различными стратегиями ухода или выживания. Трудности, которые испытывал режим при усмирении непокорного общества, постоянно подпитывали государственное насилие. Единственной реакцией на возникающие препятствия были последовательные репрессивные кампании, которые чаще всего не приводили к желаемому «порядку», провоцировали неконтролируемые общественные движения, непредвиденные цепные реакции, вели к неожиданным последствиям, которые раскручивали маховик насилия. Анализ конфликтов, вызванных этой цепной реакцией — общественное сопротивление власти, агрессивная политика, направленная на восстановление контроля и изменение социально-экономических параметров путем социальной инженерии, ответная реакция общества, новый цикл репрессий, в ходе которых общественные действия объявляются преступлением или отклонением от нормы, — позволяет лучше понять подоплеку крайних форм насилия при сталинизме. Эта динамика ставит под сомнение статическое видение общества, подчиненного тоталитарному порядку, торжествующего «идеократического режима», преуспевшего в деле контроля и подчинения.
Этот сборник, само собой, не претендует на всестороннее исследование всех аспектов сталинизма. Тема консенсуса и приверженности плану ускоренной трансформации страны (сюжет моей первой книги «Быть коммунистом в СССР при Сталине» («Etre communiste en URRS sous Staline»))11 здесь не рассматривается. «Рабочий класс» представлен мало, «новая народная интеллигенция» и «выдвиженцы» системы (а их было множество) — еще меньше. Отсутствие какого-либо отдельного исследования, посвященного проводникам насилия, исполнителям, объясняется другой причиной: закрытостью архивов госбезопасности и других органов власти — в том, что касается личных дел их сотрудников12. Напротив, сельский мир, где в течение исследуемого периода проживало абсолютное большинство советских граждан, и в котором сосредоточились конфликты между властью и различными слоями общества, представлен в полной мере. Большое внимание уделено также формам проявления общественной маргинальности, таким, как бандитизм на окраинных территориях, особенно в Сибири, в районах, плохо контролируемых центральной властью, где кон
10

центрировались все изгои (заключенные Гулага, ссыльные, дезертиры, маргинальные элементы)13.
На временной оси выделим пять основных этапов — и за их специфичность, и за их преемственность: «матрица» сталинизма, каковой являлся период Первой мировой войны, революций 1917 г. и взятых в совокупности гражданских войн; 1930-1933 гг., отмеченные великим противостоянием режима и крестьянства и эскалацией политики массовых репрессий, приведших к последнему великому голоду в Европе; годы «Большого террора» (1937-1938), апогей политики социальной инженерии, с которой экспериментировали с начала 1930-х годов; годы «выхода» из Второй мировой, когда, вопреки ожиданиям, режим взялся за проведение очень жесткой политики по отношению к обществу после относительного ослабления контроля периода Великой Отечественной войны; наконец, 1953-1956 гг., годы «выхода из сталинизма». Остановимся вкратце на некоторых из этих ключевых моментов.
1914-1922 годы в России характеризовались такой крайней ожесточенностью, аналогов которой не знали западные общества. Это было следствием сочетания множества факторов: послевоенного озлобления, проанализированного Джорджем Моссе; глубокого раскола между «двумя Россиями»: «господствующей» Россией городов и «подчиненной» Россией деревни; роста «классовых антагонизмов»; мгновенного краха всех государственных учреждений, стирания границ между гражданской и военной сферами, между войной и политикой, между «внешним» и «внутренним» врагом, между насилием военным, социальным и политическим. Носители идеологии, которая делала массовое насилие движущей силой истории, сторонники политического проекта, основанного на терроре как на примитивном, но эффективном инструменте строительства государства, большевики сумели лучше своих оппонентов направить это насилие в русло восстановления «государственности». Обострение до крайности социальных противоречий в бывшей Российской империи в ходе войны и революции, в свою очередь, оказало решающее влияние на сам большевизм. Подтверждались ленинские постулаты о том, что насилие — «правда политики», что способствовало отождествлению политики и войны, поскольку политика, проводимая действующими лицами, вышедшими на авансцену с 1917 года, все более соответствовала подвергшемуся инверсии знаменитому положению Клаузевица: «продолжение войны другими средствами»14.
Второй ключевой момент: начало тридцатых годов, насильственная коллективизация деревни и «раскулачивание», настоящая
11

антикрестьянская война. Это был решающий этап в моделировании сталинизма как репрессивной системы. В четырех статьях анализируется этот центральный «узел противоречий». В первых трех рассматриваются различные формы сопротивления крестьянства. Последние представлены сначала в общем плане, затем в виде двух более специфических явлений, раскрывающих характер восприятия крестьянским миром происходящих событий: «письма во власть» и слухи. И в тех, и в других воспроизводится, в каждых по-своему, смятение сельского мира перед наступлением властей, которое воспринимается, как введение «второго крепостного права»15. В четвертой статье этого цикла реконструируются политические механизмы, стоявшие у истоков великого голода на Украине в 1932-1933 годах, особое внимание уделено восприятию Сталиным и его самыми близкими соратниками крестьянина (в данном случае, украинского) как «врага советской власти»16. Апогей политики массовых репрессий, обернувшейся геноцидом, голод 1932-1933 годов на Украине — это также поворотное событие, открывшее путь к другому преступному пароксизму сталинизма, к «Большому террору» 1937-1938 годов. Голод, крайнее проявление насилия и регресса, отодвинул границы возможного, произвел своего рода естественный отбор сотрудников властных и силовых структур, которые обеспечат радикализацию «Большого террора».
Этот «узел радикализации с кумулятивным эффектом» стал предметом трех исследований. В первом17 предлагается глобальная интерпретация «Большого террора» как слияния — в условиях роста напряженности на международной арене, возвещавшей о неизбежности европейской войны, — двух логик репрессий: политической, направленной против элит, и социальной — против «социально-вредных элементов» и «подозрительных по национальной принадлежности»; но также и как апогея полицейской политики, принесшей неисчислимые беды обществу, в котором на протяжении многих лет росло число лишенцев и маргиналов. Меня здесь особенно интересует «скрытая личина» «Большого террора», «группы-жертвы», проведение «репрессивных операций», а главное — динамика роста заявок на предоставление дополнительных «лимитов на аресты и расстрелы», распределявшихся по регионам руководством политических и силовых структур страны, динамика, которая наглядно показывает степень инициативности различных участников репрессивной цепочки.
Во второй статье18 на основе анализа подготовки и проведения сотен «маленьких показательных процессов» над местными ком
12

мунистами в райцентрах «советской глубинки» в 1937-1938 годах исследуется «фасад» террора. Наконец, третья работа19 посвящена волнующей проблеме признаний представителей партруководства в свете недавно открытых источников, таких как последние письма Бухарина Сталину — еще одна, специфическая, форма смятения...
Опыт Великой Отечественной войны глубоко трансформировал советское общество. В 1945 году режим пользовался гораздо большей народной поддержкой, нежели в 1930-е годы. Но было ли готово общество принять возвращение к status quo ante bellum? Такова была ставка послевоенных лет, которые представляют собой особенно интересный период для проверки правильности моих гипотез о взаимоотношениях между властью и обществом, о наличии у властей постоянного сильного «комплекса беспокойства» перед лицом различных форм «социального беспорядка», вызванных огромными потрясениями четырех военных лет, массовой эвакуацией в восточные районы страны десятков миллионов человек, продолжительным отсутствием советской власти на огромных оккупированных территориях, открытием миллионами советских людей, военных и гражданских, внешнего мира. Представлявшиеся обычно как период, когда контроль сталинского государства над обществом был наиболее мощным, наиболее эффективным, наиболее близким к наконец реализованной тоталитарной модели, послевоенные годы, напротив, являют собой пример диалектического единства восхищения генералиссимусом Сталиным и «синдрома украденной победы», возникновения, особенно в среде фронтовиков, благоприятной почвы для протеста, основанного на требовании признания и оценки их «боевого опыта», роста массовых форм социального неподчинения, отдельные проявления которого давали о себе знать еще до войны20. Можно констатировать, что в послевоенные годы произошли значительные изменения в репрессивно-карательной политике, которая отныне была направлена не столько на уничтожение «врагов», сколько на дисциплинирование масс. Основанная на «законных репрессиях», осуществлявшаяся обычными судами путем беспрецедентной криминализации стратегий выживания больших групп населения, испытывавшего огромные экономические трудности, масштабная репрессивная кампания началась летом 1947 года с введения самого сурового в Европе с начала XIX века законодательства о хищениях и кражах, закончилась, тем не менее, тем, что споткнулась о нежелание сотрудничать именно тех, кому вменялось в обязанность обуздывать непослушное население21. Это явление, наблюдавшееся в последние годы сталинизма, свидетельствовало о непринятии ре
13

прессивных методов как преимущественного средства управления обществом; оно говорило также о стремлении местного руководства к компромиссу с реальностью, который позволял обществу перенести нажим, а режиму — избежать постоянной конфронтации.
Кроме статей, посвященных ключевым моментам сталинизма, в сборник включены работы, где анализируется практика государственного насилия (массовые депортации, введение системы принудительного труда), а также социальные явления (бандитизм), которые развивались на протяжении всего рассматриваемого периода (1914/1917 - 1953/1956)22.
С Первой мировой войны до начала 1950-х годов депортации «подозрительного населения», элементов, считавшихся «чуждыми» обществу, коснулись около семи миллионов человек. Можно констатировать следующее: когда речь идет об изучении этой формы массового насилия на советском пространстве, между мирным и военным временем не существовало принципиального различия; более того, прослеживается серьезная эволюция критериев дискриминации: от классового, доминировавшего в середине 1930-х годов, до этнической дискриминации, которая трансформировалась в послевоенные годы в «этно-историческое «изъятие»*; массовые депортации стали при сталинизме официальной практикой, способом надолго избавиться от заклейменных групп населения, главной формой социально-этнической инженерии.
Основная цель статьи о «феномене советских лагерей», представленной в данном сборнике, — прояснить определенные моменты, вокруг которых долгое время шли дебаты: масштабы такого явления как принудительный труд, количество заключенных в лагерях, категории и группы репрессированных, уровень смертности, преемственность между концлагерями 1918-1921 годов и системой исправительно-трудовых лагерей, распространявшейся с 1929 года. В этой работе, кроме того, указывается на многочисленные противоречия мира лагерей: массовые поступления заключенных способствовали скорее дезорганизации системы производства, чем росту его эффективности; быстрый рост Гулага в послевоенные годы привел к глубокому кризису системы принудительного труда; вопрос демонтажа, по крайней мере, частичного, Гулага ставился еще при жизни Сталина. Остается один существенный вопрос: каким, в долгосрочной перспективе, был эффект «гулагизации» советского общества, общества, где примерно двадцать четыре миллиона человек (или каждый шестой взрослый)
* См. прим. пер. к главе 11.
14

за одно поколение (начало 1930-х — середина 1950-х годов) прошли через лагерь или ссылку?
Я считал, что тестирование модели «примитивного бунта», разработанной Эриком Хобсбаумом в другом контексте, поможет проанализировать одно из самых показательных (наряду с многими другими, в числе которых три великих голода 1921-1922, 1931-1933 и 1946-1947 годов) и в то же время наименее известных теневых явлений советского строя: феномен социального бандитизма, важного индикатора взаимоотношений государства и крестьянского мира и настоящего вызова режиму. Практически исчезнувший в начале XX века социальный бандитизм вновь заявил о себе с 1918 года на фоне крестьянских войн, обострения социальных противоречий, неурожаев, голода, плодивших апокалиптические ожидания. На рубеже 1930-х годов 20 века насильственная коллективизация деревни сопровождалась вспышкой этой особой формы крестьянского сопротивления, основанного на традиционном подсознательном стремлении к бегству от государства, стремящегося ко все большему контролю над обществом и территориями, к охране границ, к уничтожению всех форм маргинальное™. Пятнадцатью годами позже участники последних «примитивных бунтов» пытались заставить прислушаться к себе в хаосе долгого и мучительного выхода из войны...
В двух последних статьях сборника23 рассматриваются некоторые ключевые моменты периода «выхода из сталинизма», «оттепели», которую долго анализировали — в основном с идеологической и культурной точки зрения. Как и почему после смерти Сталина частично демонтировали огромную, сложную систему лагерей Гулага? Особые условия, когда сочетались спешка и произвол, освобождение миллионов заключенных и депортированных — причем при этом не ставился вопрос об их личной или коллективной реабилитации — вызвали цепную реакцию, противоречивую и неожиданную: «Большой страх» лета 1953 года, массовые мятежи заключенных, не подлежавших амнистии; лавина ходатайств и просьб о пересмотре дела застала врасплох судебные власти и бюрократический аппарат. Возвращение заключенных и депортированных возродило противоречия, которые в сталинскую эпоху были загнаны вглубь. В этом смысле оно является ключевым для понимания социально-политического положения страны в середине 1950-х годов.
Что сказать советскому народу о массовых репрессиях, жертвой которых он был четверть века? Именно этот вопрос находился в центре дискуссий «наследников Сталина» накануне XX съезда КПСС. КГБ, министерства внутренних дел и юстиции, Генеральная прокуратура,
15

Верховный суд, Президиум Верховного Совета подготовили впечатляющее количество докладов о политике исполнения наказаний и «внесудебных» репрессиях, осуществлявшихся в сталинскую эпоху. Многие из них без обиняков признавали «чрезмерную суровость» приговоров, неэффективность криминализации тех незначительных правонарушений, на которые шел, чтобы выжить, «простой народ». Еще более впечатляют таблицы, подготовленные экспертами высшей политической инстанции советского государства, в которых сравнивался общий уровень репрессий в царской России начала XX века и при Сталине. Цифры говорят сами за себя: между 1900-1913 и 1940-1953 годами число приговоренных к тюремному заключению только обычными судами выросло в 15 раз. Что касается документов относительно числа «внесудебных» приговоров, представленных КГБ вниманию высшего руководства страны, они оставляют еще более тягостное впечатление. По всем этим вопросам «наследники Сталина» во главе с Никитой Хрущевым решили хранить молчание. «Секретный доклад», зачитанный за закрытыми дверями одним из исполнителей «Большого террора», вводил в заблуждение, открыто упоминая среди жертв Сталина только партийное руководство. Родственникам «простых» жертв оставалось ждать еще тридцать пять лет, чтобы узнать правду о судьбе казненных. А историкам — чтобы получить, наконец, доступ к архивам, позволяющим лучше понять основное измерение сталинизма.
Примечания
1. Эти размышления об эволюции историографии СССР уже приводились мною задолго до выхода «Черной книги коммунизма», в первую очередь в номере 35 (1996) «Cahiers de ШНТР» «К новой историографии СССР» («Роиг une nouvelle historiographie de PURSS»), который я редактировал, а также в двух статьях: «О советологии в целом и российских архивах в частности» (De la sovietologie en general et des archives russes en particulier // Le De-bat. 1993. № 77. P. 127-144) и «Тоталитаризм или ревизионизм? Советская история — строящаяся история» (Totalitarisme ou revisionnisme? L'histoire so-vietique, une histoire en chantier // Communisme. 1996. № 47-48. P. 57-70).
2. Вопрос преодоления увлечения внешним сходством абсолютной власти, одинаково сильной в обоих обществах, путем анализа механизмов, свойственных каждому типу доминирования, является предметом статьи «Сталин и его система в 30-е годы», опубликованной в данном сборнике.
3. Для знакомства с понятиями Widerstand (радикальное и решительное сопротивление режиму) и Resistenz (любое поведение, выявляющее иммунитет к воздействию режима) см.: Kershaw I. Qu'est-ce que le nazisme? Problemes
16

et perspectives d'interpretation. Paris: Gallimard, 1997. P. 284-333. Понятие Ei-gensinn (дословно «упрямство», используется в значении «забронированная область», «личное пространство», в котором ежедневно проявляются различные формы неподчинения, протеста, эскапизма, но также перенимания определенных ценностей режима) было предложено историком Альфом Людтке.
4. Werth N., Moullec G. Rapports secrets sovietiques. La societe russe dans les documents confidentiels, 1921-1991. Paris: Gallimard, 1994.
5. На сегодняшний день (2007 г. — Прим. ред.) опубликованы четыре тома, касающиеся 1918-1934 гг. См.: В. П. Данилов, А. Берелович (ред.). Советская деревня глазами ВЧК-ОГПУ-НКВД: документы и материалы. М.: РОССПЭН, 1998 (том 1,1918-1922), 2000 (том 2,1923-1929), 2003 (том 3/1, 1930-1931), 2006 (том 3/2, 1932-1934). Чтобы дать нерусскоязычным историкам возможность ознакомиться с этими исключительными по важности источниками, я перевел часть документов. См.: Le pouvoir sovietique et la paysannerie dans les rapports de la police politique (1918-1929) // Bulletin de ПНТР. 2001. № 78; Le pouvoir sovietique et la paysannerie dans les rapports de la police politique (1930-1934) // Bulletin de 1'IHTP. 2003. № 81-82.
6. Семь томов (включая справочный том с аннотированным описанием дел архивных фондов Гулага) были опубликованы к 2005 году московским издательством «РОССПЭН» под заглавием «История сталинского Гулага». В каждом томе анализируется один из аспектов истории Гулага. Том 1: Верт Н., Мироненко С. В. Массовые репрессии в СССР. 730 с; том 2: Петров Н. Карательная система. Структура и кадры. 700 с; том 3: Хлевнюк О. Экономика Гулага. 625 с; том 4: Безбородое А., Хрусталев В. Население Гулага. 625 с; том 5: Царевская-Дъякина Т. Спецпереселенцы в СССР. 730 с; том 6: Козлов В. Восстания, бунты и забастовки заключенных. 725 с; том 7: Козлов В., Мироненко С. В. Советская репрессивно-карательная политика и пенитенциарная система в материалах Государственного архива Российской Федерации. 710 с.
7. За исключением статьи, написанной в 1995 году («Дорогой Калинушка...» Письма крестьян Калинину, 1930». («Cher Kalinouchka...» Lettres рау-sannes a Kalinine, 1930»)).
8. Напомним, что первая постулирует незыблемость характера советской системы и утверждает ее преемственность от Ленина до Горбачева, объясняя сталинский террор «идеократическим» характером СССР. Вторая отдает предпочтение социальному подходу, пытаясь объяснить крутые повороты советской истории в большей степени внутренними противоречиями общества, нежели идеологическим выбором правящей группы.
9. Этот синдром беспокойства, усугублявшийся информацией о состоянии страны, которую советское руководство получало от органов безопасности, всегда следившими за социальными, политическими и идеологическими отклонениями, и достигший апогея в 1930-х годах, тем не менее, свойственен не только сталинскому времени. Он уходит глубоко корнями в большевистскую политическую культуру. Захватившие власть большевики остро чувствовали хрупкость инструментов государственного контроля, находившихся
17

в их распоряжении. С этой точки зрения, как и с других (в особенности, практики государственного насилия по отношению к крупным социальным группам) преемственность между ленинским и сталинским большевизмом очевидна.
10. Понимаемое здесь в функционалистском значении и соотносимое с resistenz, если воспользоваться формулировкой Мартина Бросата применительно к германскому обществу при нацизме.
11. Etre communiste en URRS sous Staline. Paris: Archives-Gallimard, 1981. 290 p.
12. Имея ограниченный доступ к редким архивам по теме, я изучал сотрудников и структуры ЧК и ОГПУ в два определенные момента: в 1918 году (Qui etaient les premiers tchekistes? // Cahiers du monde russe. XXXII (4), octo-bre-decembre 1991. P. 501-512), и в 1924 году (L'OGPU en 1924: radiographic d'une institution a son niveau d'etiage // Cahiers du monde russe. № 42, 2/3/4, avril-deeembre 2001. P. 397-422). Эти две статьи, посвященные специфическим аспектам комплектования и организации советских органов госбезопасности в начале ее существования, не нашли места в данном сборнике.
13. Именно в Сибири разворачиваются события, являющиеся сюжетом моего последнего исследования. См.: L'lle aux cannibales. 1933, une deportation-abandon en Siberie. Paris: Perrin, 2006.
14. Эта проблематика — предмет первых трех статей сборника: «Насилие сверху, насилие снизу в русских революциях 1917 года», «Дезертиры в России: военное, революционное, крестьянское насилие», «Большевики и реставрация государственности».
15. «Сопротивление крестьян насильственной коллективизации в СССР», «Дорогой Калинушка...» Письма крестьян Калинину, 1930», «Пораженческие и апокалиптические слухи в СССР 1920-х — 1930-х годов».
16. Великий голод 1932-1933 гг. на Украине.
17. Переосмысление «Большого террора».
18. Провинциальные показательные процессы в СССР во время «Большого террора» 1937-1938 гг.
19. Признание в больших сталинских процессах.
20. Сопротивление общества в сталинском СССР.
21. Указы об ответственности за хищения и кражи от 4 июня 1947 года: апогей сталинских «законных репрессий».
22. Депортации «подозрительного населения» на российском и советском пространстве (1914 — конец 40-х годов): военное насилие, социальная инженерия, этно-историческое «изъятие»; Феномен советских лагерей XX века; «Примитивные бунты» в СССР.
23. Массовые освобождения заключенных Гулага и конец «спецпоселений»: социально-политические ставки «оттепели» (1953-1957); История «проекта секретного доклада»: о чем кричала и о чем молчала комиссия Поспелова, январь-февраль 1956 года.

ГЛАВА 1
Насилие сверху, насилие снизу в русских революциях 1917 года*
Вот некоторые размышления, последовавшие за публикацией «Черной книги коммунизма», в которой я был редактором раздела, посвященного «насилию, репрессиям и террору в СССР», формам политического и социального насилия в русских революциях
1917 года.
В числе критических замечаний, наиболее для меня важных, было слишком беглое рассмотрение проблемы социального насилия в русском обществе в 1917 году, что я сделал «намеренно» с целью уделить наибольшее внимание единственному источнику большевистского политического насилия, прямого следствия террористической идеологии, ленинизма. А ведь при глубоком анализе проблемы насилия необходимо было учитывать взаимодействие политики насилия «сверху» (каким оно выглядит в документах и политической практике большевиков) и социального насилия «снизу».
Я бы хотел, таким образом, остановиться на взаимовлиянии репрессивной политики ленинской большевистской партии и социального насилия, распространенного в русском обществе в ходе войны и революции, напомнив для начала несколько основных моментов моих разделов «Черной книги коммунизма».
В первых ее главах я попытался показать, как уже в первые месяцы существования большевистского режима устанавливалась специфическая политическая культура гражданской войны, с присущим ей отказом от любого компромисса, любых переговоров. Эта культура не была навязана большевикам ни военными обстоятельствами лета
1918 года, когда было поставлено под сомнение выживание режима, ни действительным нарастанием конфликта между двумя лагерями, революционным и контрреволюционным. Она была взята на воору
* Violences d'en haut, violences d'en bas dans les revolutions russes de 1917 // J- Vigreux, S. Wolikow (dir.). Cultures communistes au XXе siecle. Entre guerre et modernite. Paris: La Dispute, 2003. P. 31-50.
19

жение большевистским руководством изначально. Гражданская война рассматривалась на протяжении многих лет не просто как продолжение империалистической войны, но как неизбежный итог естественного обострения классовой борьбы. Для большевистских теоретиков (Ленин, Троцкий, Бухарин) насилие было двигателем истории, критерием соотношения сил, «правдой политики», короче говоря, по прекрасному определению Доминика Кола, «материалистической ордалией*»1. Это насилие было «очищающим», «стряхающим с ног прах старого мира». Таким образом, необходимо было поощрять насилие масс, с тем, чтобы сделать его орудием разрушения, организовать и контролировать его, «подчинить его интересам и нуждам рабочего движения и революционной борьбы»2. В этом пункте позиция Ленина была однозначной. «К сожалению, — писал Ленин в январе 1917 г. в своем Докладе о революции 1905 года, — крестьяне уничтожили тогда только пятнадцатую долю общего количества дворянских усадеб, только пятнадцатую часть того, что они должны были уничтожить, чтобы до конца стереть с лица русской земли позор феодального крупного земледелия»3.
В мою задачу входило также показать, что, поощряя «насилие масс», используя в своих интересах латентные социальные конфликты, большевистское руководство организовало специфическое политическое принуждение задолго до начала гражданской войны. Их целью был радикальный разрыв с царской политической культурой, а равно и с политической практикой временных правительств, сменявших друг друга с февраля по октябрь 1917 года. Для этого новая власть предприняла ряд беспрецедентных мер. Наиболее значительными из них было введение с конца ноября 1917 года в официальный лексикон определения «враг народа»4; создание 7 декабря 1917 года политической полиции, ЧК, многофункционального органа (полицейского, политического, внесудебного, экономического) с полномочиями, не шедшими ни в какое сравнение с полномочиями царской охранки и вызывавшими споры в рядах самого большевистского руководства; распространение практики захвата заложников, «принадлежащих к имущим классам»5, введение системы концлагерей, куда интернировались в административном порядке в качестве заложников десятки тысяч человек только на основании их принадлежности к «социально чуждому» или «социально опасному» классу6; разработанная в высших партийных эшелонах практика депортации целых социальных или этнических групп, считавшихся «врагами советско
* Ордалия, «божий суд» (фр. ordalie). — Прим. ред.
20

го строя» (самой примечательной была операция по расказачиванию, предпринятая по решению Политбюро от 24 января 1919 года).
Третья идея, которую я развивал в первых главах моей части «Черной книги коммунизма», такова: большевистское политическое насилие было направлено не только на «классовых врагов» (буржуазия, помещики, «кулаки», царские чиновники, офицерство, духовенство и т. д.), но и в значительной мере на рабочие и крестьянские массы, если они высказывали недовольство новым режимом. За линиями фронтов, разделявших две армии, белую и красную, разворачивалась другая война, которую я назвал «грязной войной», война, которую вели политические силы обоих лагерей, чтобы восстановить авторитет государства, «государственность», потерпевшую крах в 1917 году, мобилизовать людей и средства, необходимые для продолжения борьбы. Именно в антикрестьянских войнах, в этой «битве за хлеб», отличавшейся крайней жестокостью и достигшей апогея в 1921 — 1922 годах после разгрома белых на Украине, в Тамбовской губернии, в Западной Сибири, на Северном Кавказе, были выработаны антинародные стратегии нового режима, выкристаллизовалась настоящая политическая культура «заговора» и лжи (как понять и оправдать подавление вооруженными силами выступлений крестьянства, совершенно не вписывающегося в узкий круг «кулаков-кровопийц»?)7.
Четвертый сюжет, несомненно, слишком бегло изложенный в «Черной книге коммунизма», это вопрос о проводниках большевистского насилия, осуществлявшегося теми, кого я назвал «плебеями-практиками, обуянными чувством социальной мести». Какую роль в осуществлении этой политики играл центр, а какую — местные власти, их часто плохо контролируемая инициатива, приводившая к «перегибам», «чрезмерному усердию» или «головокружению от успехов»? Как призывы большевиков к террору воспринимались на местах? Какой отклик принцип насилия встречал у тех, кто за ними следовал? На каких струнах играли в своей террористической практике большевики?8
Безусловно, успех большевиков в гражданской войне, в конечном итоге, — следствие их невероятного умения «строить государство», умения, которого не хватало их противникам. Политика государственного строительства большевиков покоилась на двух столпах: террор как примитивный, но эффективный инструмент; огромные возможности интеграции и продвижения всех тех, кто готов был к ним присоединиться, политика, основанная на умелой инструмен-тализации большевиками многочисленных внутренних конфликтов и социального насилия, определявших лицо крайне поляризованно
21

го общества («разобщенного», по меткому определению Леопольда Хаимсона9).
После этих напоминаний попытаемся понять взаимодействие между большевистским политическим насилием и социальным насилием в России времен войны и революции. Наиболее важными мне представляются два вопроса: во-первых, потенциал и развитие социального насилия в ходе 1917 года с тех пор, как появился постоянно меняющийся, многоликий образ врага; во-вторых, проблема насилия, ставшего результатом слияния великой Жакерии осени 1917 года и «брутализации» социума10, вызванной Первой мировой войной — насилия, основными проводниками которого были миллионы дезертиров из разлагающейся российской армии.
В узких рамках этой статьи будет рассмотрен только первый вопрос. Что касается второго, позволю себе отослать читателя ко второй главе («Дезертиры в России: военное, революционное и крестьянское насилие»)данного сборника.
Один из самых устойчивых мифов о 1917 годе — это то, что Февральская революция была мирной революцией («христианнейший акт в мировой истории», как писал Мережковский), и что насилие началось только осенью 1917 года, читай после большевистского переворота. Этот «либеральный миф» (поддерживающийся всей современной историографией, в которой доминирует представление о царском режиме, будто бы семимильными шагами идущем к модели европейских демократий; убежденность в затухании конфликтов в русском обществе, в решенности аграрного вопроса благодаря столыпинским реформам) выражался в восприятии «русского народа» как «ангела» политическим руководством либеральных или социалистических партий (за исключением большевиков) в первые месяцы революции. Типичными для такого восприятия были, например, высказывания князя Львова, главы первого Временного правительства, в одной из его первых речей: «Дух русского народа оказался, по самой своей природе, всемирно демократическим духом. Он готов не только раствориться во всемирной демократии, но и возглавить ее на пути прогресса, отмеченного великими принципами Французской революции: Свобода, Равенство, Братство»11. Эта «вера в самый мирный в мире народ» сочеталась со стремлением предоставить максимум инициативы органам самоуправления, установить «минимальное государство» в противоположность тому, чем являлось для этих либеральных противников самодержавия «угнетающее царское государство», все атрибуты которого должны были быть уничтожены, начиная со всемогущего министерства внутренних дел. Охранка
22

была упразднена, так же, как и отряды конной полиции; смертная казнь отменена, провозглашена широчайшая амнистия: из 180 тысяч заключенных, в том числе нескольких тысяч «политических», содержавшихся в царских тюрьмах, более 80 % были освобождены в первые недели правления Временного правительства, что не могло не повлечь за собой резкий рост насилия и преступности в городах, рост тем более значительный, поскольку все репрессивные и правоохранительные структуры были демонтированы. Вернемся к революционным событиям февраля 1917 года. Они, как мы знаем, были во многом стихийными. Революционеры и оппозиционеры всех мастей (эсеры, социал-демократы, либералы) внезапно оказались втянутыми в рабочие манифестации, к которым присоединились бунтующие солдаты, а также преступные элементы, освобожденным из тюрем (около десяти тысяч в Петрограде) и принявшие участие в карнавале свободы, иконоборничества и насилия.
Физическое насилие: в Петрограде за несколько дней было убито 1500 человек. Помимо манифестантов, погибших в первых перестрелках, множество жертв насчитывалось среди наиболее ненавидимых представителей царского режима. Их, объятых всеобщим презрением, особенно со времен подавления революционных событий 1905-1917 годов, убивали, линчевали толпой: полицейских охранки, казаков и конную полицию, обвиненных в подавлении рабочих демонстраций и стачек, охранников, ночных сторожей и других сотрудников крупных российских заводов. Особой жестокостью, тем не менее, отличались кронштадтские моряки, покалечившие и убившие сотни офицеров (флот славился жестокостью устава и наказаний)12.
Символическое и иконоборческое насилие: толпы громили и поджигали полицейские участки, суды и тюрьмы, из которых освобождались почти все заключенные; систематически срывали двуглавых орлов, украшавших все общественные здания; памятники царям (за исключением, что примечательно, Александра II Освободителя) разбирались. Огромный памятник Александру III на одной из центральных площадей Петрограда был обезглавлен, портреты Николая II рвались и сжигались13. Арсеналы брали штурмом: в одной только столице в руки толпы попали десятки тысяч единиц оружия. Росло число вооруженных людей (будь то дезертиры — впрочем, достаточно расплывчатое определение, объединявшее как собственно дезертиров, которых до лета 1917 года было еще немного, так и уволенных в отпуск и резервистов, слоняющихся по гарнизонным городам, — члены рабочей милиции, охранники, ополченцы или просто крими
23

нальные элементы, выпущенные из тюрем), что вело к расширению масштабов насилия в городах.
Дестабилизировали ситуацию и растущие трудности в снабжении, беспокоившие «городских обывателей», вызывавшие ненависть к коммерсантам, скупщикам, «спекулянтам», тут же окрещенным «буржуями». Очереди стали средоточием слухов, вращавшихся чаще всего вокруг темы «саботаж» и поиска козлов отпущения. Снабжение не налаживалось, общественный порядок не восстанавливался, в очередях за продуктами все чаще происходили конфликты, а стычки перерастали в грабежи и линчевания «спекулянтов»14.
Помимо насилия, которое большей частью, по крайней мере в том, что касалось конкретных фигур врага «рабочих» (полицейский, шпик, казак, охранник предприятия), вписывалось в канву революционного городского насилия в том виде, в каком оно уже выражалось в 1905— 1906 гг., Февральская революция вынесла на поверхность скрытую вражду, которая должна была вспыхнуть в течение ближайших месяцев одновременно с серьезной эволюцией образа врага.
Заслугой последних исследований периода февраля-октября 1917 года15 стало изучение коллективных представлений об общественном порядке, которые, как подчеркивал первопроходец в этой области Леопольд Хаймсон, «сыграли ключевую роль в моделировании политических подходов и общественного поведения [...], особенно в эти судьбоносные периоды, когда люди должны были определиться со своим социальным статусом»16. Изучая бесчисленные прошения, постановления и резолюции, принятые низовыми организациями (советами, районными, фабрично-заводскими комитетами, подборки которых анализировал более двадцати лет назад Марк Ферро17), а также письма граждан в советы («Все сегодня должны писать, излагать планы построения идеального общества, все считают себя социалистами», — замечал в июне 1917 года великий историк Александр Кизеветтер18), мы лучше понимаем устремления и представления русского общества, объятого революцией.
На первый план выходит утопия, укоренившаяся в крестьянско-общинных представлениях о «справедливости», то есть прежде всего о равенстве. Революция должна была в первую очередь покончить с «капиталистической эксплуатацией», ликвидировать неравенство между богатыми и бедными, облегчить тяготы труда, дать гарантии полной занятости и сделать более дешевой жизнь, обеспечить достоинство «трудящегося и эксплуатируемого народа». Последнее было очень популярной темой (никаких досмотров на проходной, отказ от тыканья, «вежливое обращение» с рабочими и т. д.).
24

На смену универсалистскому дискурсу о «правах человека и гражданина» пришел классовый, в котором в «большой семье трудящегося и эксплуатируемого народа» (выражение неоднократно повторяется в преамбуле к первой советской Конституции 1918 года) не находится места широкой категории врагов — «буржуазии», «богачам», «эксплуататорам». Развивается «антибуржуазная» риторика, ширится и становится все более выраженной поляризация между «трудящимся и эксплуатируемым народом», объединенным чувством несправедливости и отчуждения, и «буржуями». Это унизительное определение у всех на устах, отмечал автор одной из бесчисленных брошюр, изданных в 1917 году на тему «Что такое буржуи?». «Люди не представляют себе абстрактную "буржуазию", общественный класс, они отождествляют с ней конкретных личностей, которых называют "буржуи", "баржуи" или "биржуи" и на которых направлены их недовольство и ненависть»19.
Согласно Борису Колоницкому, первые упоминания «врагов народа» восходят к концу марта 1917 года и появляются в резолюциях совета, где тогда ведущую роль играли эсеры, клеймившие «кровожадных капиталистов, буржуев, сосущих у народа кровь — врагов трудового народа»20.
Эта риторика о врагах подпитывалась всей социалистической литературой, необязательно большевистской. В первых рядах наиболее популярных, переиздававшихся до двадцати раз в феврале-октябре 1917 года и разошедшихся миллионами экземпляров, фигурирует памфлет Вильгельма Либкнехта (которого часто путают с Карлом Либкнехтом), «Пауки и мухи»21. Эта «классика» «революционного самиздата», написанная в начале войны, широко распространялась в течение 1917 года в большевистской, меньшевистской и эсеровской прессе. Отметим, что образ паука-вампира, сосущего кровь из «мух» —. народа — был широко представлен с начала 1900-х годов в крайне правой антисемитской литературе (где паук-вампир представлял собой еврея, в особенности «еврея-капиталиста»)22.
«Пауки, — можно прочитать в памфлете В. Либкнехта, — это господа, эксплуататоры, богатеи, попы, буржуи-паразиты... Мухи — это несчастные труженики... Пауки — это фабриканты, которые каждый день зарабатывают пять-шесть рублей на каждом из своих рабочих». Другой успешный памфлет, переиздававшийся одиннадцать раз в 1917 году, опубликованный всей социалистической прессой, «Кто чем живет?» эсера Сергея Дикштейна. Буржуа здесь определяется не только в классовом, но и моральном измерении: «Буржуй — тот, кто
25

думает только о том, как набить себе брюхо, кто готов взять любого за горло, как только речь заходит о деньгах или еде»23.
Еда — животрепещущая тема — основной сюжет третьего политического бестселлера 1917 года — брошюры Емельяна Ярославского, известного большевика (и будущего руководителя Союза безбожников). Текст ее очень широко распространялся социалистической прессой всех направлений под все объясняющим заголовком «Отчего нет товаров в деревне, хлеба в городах?». В этой брошюре популярная тема вредительства, спекуляции политически заостряется и получает классовую окраску. Тематика «саботажа» позволяет установить связь между двумя врагами — «контрреволюционерами» и «спекулянтами» (единым субъектом они стали спустя несколько месяцев после прихода к власти большевиков в названии ВЧК — «Всероссийская Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и саботажем»). В брошюре Ярославского читаем: «Ответственные за несчастье — господа капиталисты, фабриканты, банкиры, буржуа. Если цены поднялись, продуктов мало, хлеба нет — это не случайно: все намеренно организованно, чтобы костлявая рука страданий и голода схватила трудящийся народ за горло»24. Эта метафора стала одной из самых известных в русской революции, одной из наиболее часто используемых в большевистской пропаганде25.
Детальный анализ некоторых резолюций, предложений, петиций, исходящих от низовых организаций — и не обязательно большевистских — показывает, как расширялось понятие «буржуазии». «Все наши общественные и продовольственные проблемы приводят к единственному решению, единственному исходу, — писал в сентябре 1917 года философ Николай Бердяев, — сбросить буржуя, источник всех зол. Несколько месяцев назад Врагом были Николаша, Александра и Гришка Распутник26, которые устраивали заговор с немцем. Сегодня внутренний враг — «буржуй». В очередях «буржуй» стал синонимом «спекулянта» или «еврея». Для голодных, безработных, уставших от войны масс «буржуй» — это без различия любой, кто более-менее хорошо одет, интеллигент, торговец, студент, интендант, еврей»27.
Требуют «свободы прессы», «демократии», но одновременно объявляют о запрете буржуазных газет, «враждебных народу и демократии» (так, профсоюз почтовых служащих, где доминировали меньшевики, проголосовал в сентябре 1917 года за резолюцию, призывавшую их сторонников не распространять «буржуазную прессу», которой «слишком много»28). В сентябре 1917 года требуют реквизиции квартир «буржуев», куда «во имя справедливости» переселяют
26

ся «эксплуатируемые трудящиеся» — эту меру большевики проведут в жизнь с начала 1918 года. 10 октября 1917 года исполнительный комитет совета Выборгского района, в котором большинство имели большевики, но немалую роль играли эсеры, единодушно голосует за следующую меру: «Все домохозяева, сдающие внаем более четырех комнат, должны предстать перед советом, чтобы получить назначение на уборку улиц и общественных уборных». Общие черты с данным предписанием можно обнаружить в тексте Троцкого, появившемся три месяца спустя: на протяжении веков наши отцы и деды убирали грязь и нечистоты за правящими классами. Сейчас мы их заставим убирать за нами. Мы устроим им такую жизнь, что они навсегда потеряют желание быть буржуями29.
Эта дискриминация была, безусловно, только первым этапом. Я ограничусь цитированием двух писем из огромного количества писем того же типа, посланных в Петроградский Совет, вскоре после захвата власти большевиками. Их авторы оправдывают насилие во имя «справедливости». Подписавшие уточняют свои политические симпатии: «беспартийные социалисты»; они объясняют, как, по их мнению, может, наконец, осуществиться вековая мечта русского народа о справедливости и свободе: «Свободные 20 миллионов русских буржуа делают остальные 160 миллионов такими рабами, какими они никогда и не были. Свобода должна существовать только для 160 миллионов, остальные 20 миллионов должны подчиняться большинству (...) Свобода должна быть только для угнетаемых. Для угнетателей нужна только палка. Только палкою введем справедливость на нашей земле»30.
«Мое предложение: сослать всех дворян и помещиков, у которых более 100 десятин земли31, а также всех чинов охранного отделения и тайной полиции в Соловецкий монастырь32, убрав из последнего всех монахов и попов (...) Будь на то моя воля я бы отправил прямым сообщением по адресу: Ленинград. Петропавловская крепость. Трубецкой бастион, камера Шульца-Бенковского и казнил. Давно пора прибрать в безопасное местечко эту погань, чтобы не отравляли своим проклятым дыханием рабоче-крестьянскую Россию»33.
Осенью 1917 года лозунг, появившийся несколько месяцев спустя на застенках ЧК «Смерть буржуазии», разделяли уже очень многие...
В то время как большевики оказывались неспособными улучшить материальное положение «масс» и удовлетворить утопические ожидания тех, кто за ними следовал в 1917 году34, «плебейская война против привилегий» (Максим Горький) оставалась одним из самых мощных орудий пропаганды и мобилизации большевиков35. Если беднякам не удалось подняться со дна, то по крайней мере бо
27

гачи были уничтожены — таким был смысл передовицы «Правды» от 1 января 1919 года: «Куда делись богачи, щеголи, шикарные рестораны, частные гостиницы, выезды и вся эта развратная "золотая жизнь"? Все было сметено. Вы больше не увидите на улице богатого барина в меховой шубе, читающего "Русские ведомости". Нет больше "Русских ведомостей". Нет больше меховых шуб. Барин сбежал куда-нибудь на Украину или на Кубань и, должно быть, сильно сегодня исхудал, будучи вынужденным питаться пайком третьего класса. Он даже на барина уже не похож!».
Инструментализация конфликтов и ненависти, будораживших общество, имела, тем не менее, свои пределы. Как только новая власть, дав на время насилию «снизу» возможность довершить разрушение институтов и общественного порядка, унаследованного от старого режима, попыталась восстановить авторитет государства и реквизировать сельскохозяйственную продукцию (что пытались — и безуспешно — сделать различные буржуазные «временные» правительства, сменявшие друг друга в течение 1917 года), она столкнулась с вековыми утопическими ожиданиями крестьянских масс, основанными на мечте о «черном переделе» всех земель, о «свободе», то есть о полном самоуправлении и отказе от государства.
Навязывание государства часто будет приводить к столкновениям, отмеченным крайним насилием. Этот опыт породил множество антинародных стратегий нового режима, а также привел к появлению в высших эшелонах власти чувства незащищенности перед лицом недисциплинированных «масс» и насилия «снизу», того самого, которое большевики одно время поощряли, чтобы смести старый мир.
Примечания
1. Dominique С. Le Leninisme. PUF, collection «Quadrige». Paris, 1998. P. 62.
2. Ленин В. И. ПСС. М., 1965. Том 11. С. 176.
3. Ленин В. И. ПСС. М., 1965. Том 33. С. 322.
4. 28 ноября 1917 года был принят Декрет СНК СССР «Об аресте виднейших членов ЦК партии врагов народа (кадетов — ред.) и предании их суду Революционного трибунала».
5. В качестве примера такой практики с декабря 1917 г. см.: Владимира Антонова-Овсеенко и Ленина в книге «Большевистское руководство. Переписка. 1912-1927 гг.». Москва, РОССПЭН, 1996. С. 30-33. В январе 1918 года большевистское руководство Нижнего Новгорода заключило под стражу 105 «заложников», взятых из числа городской буржуазии, чтобы «гарантировать» выплату «революционной контрибуции», навязанной имущим классам (ГА РФ. 393/2/59/35-38).
28

6. Примечательно, что эти концлагеря приняли эстафету у лагерей для интернированных австро-венгерских и немецких военнопленных, постепенно освобождавшихся с апреля 1918 года по мере того, как осуществлялся процесс репатриации, предусмотренный Брест-Литовским договором. Мы имеем здесь замечательный пример того, как в тех же местах внутренний враг сменял врага внешнего.
7. См. статью «Большевики и реставрация "государственности"» в данном сборнике.
8. По этим вопросам позволю себе отослать читателя к своей статье «Кто были первые чекисты?» (Qui etaient les premiers tchekistes? // Cahiers du monde russe. XXXII (4), octobre-decembre 1991. P. 501-512).
9. LeopoldH. Civil War Century Russia // D. Koenker, W. Rosenberg, R. Suny (eds.). Party State and Society in the Russian Civil War. Bloomington: Indiana University Press. P. 24.
10. В смысле, в котором употреблял этот термин Джордж Моссе в своем труде «De La Grande Guerre au totalitarisme. La brutalization des societes eu-ropeennes». Paris: Hachette, 1999.
11. Цит. no: Orlando F. A People's Tragedy. The Russian Revolution, 1891-1924. London, Jonathan Cape, 1996. P. 335.
12. Mawdsley E. The Russian Revolution and the Baltic Fleet: War and Politics, February 1917 - April 1918. London: MacMillan. 1978. P. 25-28. ФренкинМ. Русская армия и революция, 1917-1918. Мюнхен: «Логос». 1978. С. 45-47.
13. Hasegawa Т. The February Revolution: Petrograd, 1917, Seattle, 1981. P. 81-82, 220-224; Figes 0. A People's Tragedy.... Op. cit. P. 321 sq.
14. Lih L. Bread and Authority in Russia: 1914-1922. Berkeley: University of California Press. 1990 P. 75-76. Как писал H. Долинский, один из руководителей министерства продовольствия, «городские обыватели убеждены, что продукты есть, но торговцы в погоне за прибылью, спекулянты и скупщики их прячут. Обыски множатся, не принося результата» («Известия по продовольственному делу». 1917. № 3. С. 1).
15. Lih L. Bread and Authority... op. cit.; Acton E. Rethinking the Russian Revolution. London, Arnold, 1990; E. Acton, V. Cherniaev, W. Rosenberg (eds). Critical Companion to the Russian Revolution, 1914-1921. London: Arnold, 1997; Figes O. The Russian Revolution and it's language in the village // The Russian Review. Vol. 56 (1997). P. 323-345; Kolonitskii B. Anti-bourgeois propaganda and Anti-burzhui Consciousness in 1917 // The Russian Review. Vol. 53. (1994). P. 183-196.
16. Haimson L. Civil War..., Art. cit. P. 30.
17. Ferro M. La Revolution de 1917. Vol. I. Paris: Aubier, 1967.
18. Кизеветтер А. Мода на социализм // Русские ведомости. 25 июня 1917. С. 1.
19. Доброе Н. Что такое буржуазия?,Петроград, 1917. С. 5. Цит. по Kolonitskii В. Anti-bourgeois propaganda..., Art. cit. P. 190. Наряду с правильным термином «буржуи», употреблялся неологизм «баржуи» («владелец баржи») или «биржуи» (те, кто связан с биржей). В числе подобного рода брошюр см.: Кабанов Н. Что такое буржуи? Петроград, 1917.
29

20. Kolonitskii В. Anti-bourgeois propaganda..., Art. cit. P. 194. И.Либкнехт В. Пауки и мухи. Петроград, 1917. Эту брошюру также печатали на станках организации самарских эсеров.
22. Ленин сам часто использует образ «кулака, пьющего кровь у бедных крестьян», см.: Colas D., Le Leninisme. Op. cit. P. 204-205.
23. Дикштейн С. Кто чем живет? Петроград, 1917.
24. Ярославский Е. Отчего нет товаров в деревне, хлеба в городах? Москва, 1917.
25. См.: многочисленные резолюции городских комитетов Петрограда, где фигурирует эта метафора, цит. по Smith S. Red Petrograd. Cambridge: University Press. 1983. P. 180 sq.
26. Речь идет о царе Николае II, царице Александре и Григории Распутине.
27. Бердяев Н. Торжество и крушение народничества // Русская свобода. 1917. № 14. Этот текст был переиздан в: Бердяев Н. Сочинения. Москва: Наука, 1991. С. 78.
28. Голос солдата. 27 сентября 1917 года.
29. Цит. по: Figes Or. A People's Tragedy... Op. cit. P. 529.
30. ГА РФ. 1235/53/67/201. Цит. по: Лившин А., Орлов Ю. Революция и справедливость. Послеоктябрьские письма во власть // Октябрьская революция. От новых источников к новому осмыслению. С. Тютюкин (ред.). М., РАН. 1998. С. 254.
31. Примерно 100 га.
32. Соловецкий монастырь, расположенный на одноименном архипелаге в Белом море, примерно в 200 километрах к северу от Архангельска, был при царском режиме знаменитой тюрьмой. При большевиках он стал одним из первых крупных трудовых лагерей, отправной точкой Гулага.
33. ГА РФ. 1235/61/195/78. Цит. по: Лившин А., Орлов Ю. Революция и справедливость... Цит. соч. С. 255. Ср. также, что писал в январе 1918 года рабочий-делегат Петроградского заводского комитета: «Мы должны истребить всех буржуев. Так честные трудящиеся России, наконец, заживут лучше». Цит. по: Figes О. A People's Tragedy... Op. cit. P. 524.
34. Процитируем среди прочих схожих письмо, отправленное в декабре 1917 года в Центральный исполнительный комитет Советов: «Когда мы вырвали власть из беспощадной буржуазной лапы, я ни минуты не сомневался в том, что первым законом будет работа или минимальная плата, т. е. в каждом городе будет осуществлена контора, которая должна давать безработным работу или минимальную плату. Тогда измученная масса сразу увидела бы не лозунг, а творчество» (аноним, Муром, 22 декабря 1917 года. Цит. по: Лившин А., Орлов Ю. Революция и справедливость... Цит. соч. С. 258).
35. Среди наиболее откровенных работ Ленина по этой проблеме см.: «Как организовать соревнование?» (декабрь 1917 года), где Ленин развивает идею «очистки земли российской от всяких вредных насекомых, от блох-жуликов и клопов-богатых». Это очищение должно осуществляться, объясняет Ленин, путем «организации соревнования рабочих и крестьян». Анализ этого текста в кн.: Colas D. Le Leninisme. Op. cit. P. 201-203.

ГЛАВА 2
Дезертиры в России: военное, революционное, крестьянское насилие (1916-1921)
Историки уделяли больше внимания большевистской политической практике, насилию, «введенному декретом сверху» после октября 1917 года, нежели «насилию снизу», источником которого было общество, объятое войной и революцией, особенно солдаты-крестьяне, эта огромная масса, состоящая из десяти миллионов вооруженных людей, которые уже три года переживали травмирующий психику опыт войны нового типа. А ведь если рассмотреть вопрос насилия в 1917 году в целом, мы увидим, что главное, на что обращали внимание современники, был его выход за пределы территории военных действий, перенос в тыл, где его проводниками выступали солдаты-дезертиры — по мере того, как армия в качестве института распадалась, а доля покинувших ее солдат росла, а также явления выхода на поверхность скрытых социальных конфликтов. Границы между фронтом и тылом, гражданской и военной сферами, стирались; насилие распространялось повсюду по мере того, как рушились властные институты, как распадалось само государство. Этот процесс, начавшийся в 1917 году, достиг апогея в следующие годы, на фронтах гражданской войны, отмеченной беспримерным ожесточением политического и социального поведения, ростом «классовых антагонизмов», а сверх того — углублением раскола между «двумя Россиями», о котором говорил в середине XIX века Александр Герцен: Россией городской и «господствующей» и Россией сельской, политически подчиненной, изолированной и замкнутой в местных и общинных структурах1.
Все это оказало решающее влияние на эволюцию самого большевизма, на взаимоотношения общества и новой власти, на генезис того, что в 30-е годы станет сталинизмом2. Я не буду здесь задерживаться на связи политического насилия «сверху» и социального насилия «снизу», на инструментализации — усилиями исключительно большевиков — социального насилия и национальных и этнических конфликтов, то есть на вопросах, на которых я останавливался в дру
31

гих работах3. Я попытаюсь здесь проверить два основных понятия, разработанных историком Джоржем Моссе: «банализация» военного опыта и «брутализация» фронтовиков4 на примере дезертиров в ходе «самодемобилизации» и распада русской армии в 1917 году и позднее, во время гражданской войны, конфликта в котором дезертиров в обоих лагерях (белом и красном) было намного больше, чем кадровых солдат. Каким образом соединились насилие как следствие «ожесточения» после трех лет войны и насилие крестьянского бунта, вписанное в длинную историю, отмеченную не только ненавистью русского крестьянина (освобожденного от крепостной зависимости лишь два поколения назад) к помещику, но и глубоким недоверием сельского мира к городу, внешнему миру, любой форме государственного вмешательства? Как насилие, «революционное» в 1917 году, поскольку способствовало слому институтов, установленных Временным правительством, стало несколько месяцев спустя «кулацким и контрреволюционным» — с того момента, как оно поставило под сомнение авторитет нового «революционного» государства? Крестьянская революция и распад царской армии — самой многочисленной армии в истории, состоявшей на 95 % из крестьян — являлись двумя наиболее важными социальными явлениями русских революций 1917 года. Временное слияние осенью 1917 года масштабной Жакерии — завершения цикла крестьянских бунтов, начавшегося в девятисотых годах, и распада русской армии способствовало невиданной революционной динамике. «Крестьянско-солдатская революция» развивалась по своей логике, в своих временных рамках, со своими особенностями и требованиями, несовместимыми с программами политических партий. Главными проводниками насилия «снизу» были те, кого свидетельства и документы называли «дезертиры»: очень расплывчатое определение, объединявшее в действительности как собственно дезертиров, так и солдат, получивших увольнительную, и резервистов, бродящих по гарнизонным городам, принимающих участие в постоянных митингах, бывших повседневным событием в политической жизни «революционной» России с марта 1917 года. Не считая десятков тысяч военных — участников бесчисленных солдатских комитетов, которыми кишмя кишели все воинские соединения и на фронте, и в тылу, с принятия 1 марта 1917 года знаменитого Приказа № 1, которым устанавливалась «солдатская власть» (или «демократия серых шинелей», как ее называл генерал Брусилов) в российской армии5. В работах Аллана Уайлдмэна о русской армии в 1917 году показано, что вплоть до последнего русского наступления 18 июня 1917 года нельзя говорить о «самодемобилизации» армии
32

на фронте. В армии, ведущей боевые действия, на начало июня число собственно дезертиров колебалось между 100 ООО и 200 ООО (или 1,5-3 % личного состава)6. Совершенно иной было положение в тылу, в казармах и гарнизонах, где находилось около 3 миллионов человек. Здесь в апреле-мае 1917 года значительная часть военнослужащих — 400 000-700 000 человек, по разным оценкам — уже испарилась, с разрешения или без него7.
Распад армии ускорился после провала наступления 18 июня и немецкого контрнаступления и особенно после путча, предпринятого генералом Корниловым, означавшего окончательную потерю офицерами авторитета перед солдатами — к этому дело шло уже долгое время. Все больше солдат видело в своих командирах ненавидимых представителей верхов, которые не только навязывали им унизительные дисциплинарные правила, но и толкали на «мировую бойню» империалистической войны, ни в грош не ставя рядовых, умышленно обрекая солдат на кровопролитие, чтобы «истребить всех мужиков, избавиться от них раз и навсегда, чтобы они больше никогда не покушались на помещичьи имения» — эта тема, как отмечала военная цензура с конца 1916 года, была очень популярной среди низших чинов8. «Между нами и ими, — писал один офицер вскоре после Февральской революции 1917 года, — пропасть, которую нельзя перешагнуть. Как бы они ни относились лично к отдельным офицерам, мы остается в их глазах барами. Когда мы говорим о народе, мы разумеем нацию, когда они говорят о нем, то разумеют демократические низы. В их глазах — произошла не политическая, а социальная революция, от которой мы, по их мнению, проиграли, а они выиграли.
При новом строе им будет легче, а нам хуже, чем было раньше — в этом они убеждены (...) Раньше правили мы — теперь они хотят править сами. В них говорят не вымещенные обиды веков. Общего языка нам не найти — вот проклятое наследие старого порядка»9. Этот социальный реванш изначально был облечен в крайние формы: в достаточно мирном контексте «февральских дней» особой жестокостью отличалось насилие, творимое моряками-кронштадтцами, которые покалечили и убили сотни офицеров10. В течение всего года отношения между солдатами и офицерами продолжали ухудшаться. Солдаты подозревали офицеров в утаивании информации, поступающей из революционного тыла, в сокрытии «настоящих приказов», офицеры были «внутренними» врагами, такими же опасными — если не больше, — чем «внешний враг», Германия. «Мы с Тамбовщины, немцы заплутают по дороге, прежде чем до нас доберутся, а барина нужно терпеть все время», — говорили солдаты11. Что до офицеров, они так
33

и не приняли крах прежних представлений о дисциплине, об авторитете, изменений, оформленных положениями знаменитого Приказа № 1, учреждавшего солдатские комитеты12. Через посредство этих комитетов солдаты могли участвовать в политической жизни: они представляли собой канал, по которому политические дебаты, которые велись в тылу, достигали фронта. Примечательно, что тыловые соединения политизировались быстрее всего через солдатские советы гарнизонных городов, начиная с Петрограда. Эта политизация необязательно шла теми же темпами и по таким же принципам, что и радикализация войск на фронте. В течение нескольких месяцев, вплоть до последней попытки командования установить контроль над солдатами (после поражения попытки революционного переворота 3-4 июля 1917 года)13, читай — до корниловского путча, солдатские комитеты оставались последней авторитетной структурой в армии, структурой, которая предполагала компромисс, минимальный диалог с офицерами. «Измена» генерала Корнилова спровоцировала рост масштабов насилия над офицерами: сотни из них были убиты в первые дни после провала мятежа (особенно с 29 августа по 4 сентября). Эти убийства часто сопровождались неслыханной жестокостью: офицеров пытали, калечили перед смертью (вырывали глаза и язык, отрезали уши, забивали гвоздями эполеты), вешали вниз головой, сажали на кол. По свидетельству генерала Брусилова, многие молодые офицеры кончали самоубийством, чтобы избежать ужасной смерти14. Эсеровский историк Сергей Мельгунов, автор первого крупного труда о Красном терроре15, видел в истреблении морских офицеров и юнкеров, совершенных моряками в Евпатории, Ялте, Севастополе в январе 1918 года, первые проявления ленинского террора. На самом деле, эти убийства продолжали длинный ряд схожих актов, которые задолго до октября 1917 года имели место в армии и на флоте16. В последние месяцы 1917 года около двух миллионов солдат, чаще всего вооруженных (в атмосфере всеобщего хаоса получившие увольнительную, как правило, не сдавали оружие), возвращались домой, по пути совершая разнообразные акты насилия, о которых в подробностях сообщают бесконечные отчеты, направляемые местными гражданскими и военными властями по инстанции: разграбления магазинов (особенно винных лавок и складов), групповые грабежи, вооруженные разбои, погромы в местечках, уничтожение помещичьих усадеб и их обитателей, не успевших убежать. Осенью 1917 года крестьянский бунт слился с насилием, ставшим следствием ожесточения после трех лет войны. Лишь с конца августа волнения в деревне, до тех пор относительно умеренные и ограниченные, трансформи
34

ровались во многих районах в настоящую Жакерию: тысячи усадеб были уничтожены — как в традиционно неспокойных регионах, где нехватка земли ощущалась наиболее остро (Казанская, Рязанская, Пензенская, Тамбовская, Саратовская, Курская, Воронежская, Самарская, Харьковская губернии), так и в прифронтовых районах (Белоруссия, Смоленская, Могилевская, Витебская губернии)17. И хотя в разграблении поместий участие принимали сами жители села, в качестве подстрекателей чаще всего выступали солдаты — как правило, вооруженные — вернувшиеся с фронта. Примечательно, что сигналы о первых грабежах, сопровождавшихся убийствами помещиков, поступили на Пасху, когда получивших увольнительную было особенно много18. Уничтожение жилищ помещиков поражало современников системным подходом: крестьяне пользовались всем, что могло им пригодиться в повседневной жизни; а все то, что свидетельствовало об ином образе жизни барина, уничтожалось, «чтобы птичка больше не возвращалась в свое гнездышко». Книги и мебель сжигали, пианино разбивали, двери разносили топором, деревья в парках вырубали, лужайки бороновали, оранжереи уничтожали, пруды осушали19. Большая Жакерия 1917 года во многих отношениях напоминала Жакерию 1905-1906 годов, в ходе которой было уничтожено 3000-4000 поместий (6-8 % от общего числа). Впрочем, в 1917 году физическое насилие — крайне редкое за 12 лет до того — против помещиков, которых уже не могла защитить никакая армия20, стало более распространенным: ненависть солдат-крестьян к помещикам, которых они часто отождествляли со своими офицерами, неоднократно давала о себе знать. Вот что произошло, например, с князем Борисом Вяземским, одним из крупных землевладельцев Тамбовской губернии 24 августа 1917 года. С весны крестьяне безуспешно требовали от князя вернуть тысячи гектаров пастбищ, которые он конфисковал у общин «в наказание» за то, что те принимали участие в крестьянских бунтах 1905 года. 24 августа 1917 года многотысячная толпа крестьян, которым придавало отваги присутствие многочисленных вооруженных дезертиров, вернувшихся в деревню, ворвалась во владение князя. Арестованный князь был тотчас «судим» импровизированным крестьянским трибуналом, который приговорил «отправить его на фронт, чтобы он научился проливать кровь, как простой мужик». По дороге на вокзал князя, которого переодели в солдатскую форму, линчевала толпа21. Помимо разрушения помещичьих домов, одной из самых впечатляющих форм демонстрации силы дезертирами, сбивавшимися в банды из сотен, а то и тысяч человек, были погромы в местечках. Они часто принимали антисемитскую окраску: погромы
35

белорусских городов Бобруйск, Несвиж, Смоленск и особенно Гомеля (18-20 сентября 1917 года), разграбленного бандой из приблизительно 10 ООО дезертиров, оставили после себя сотни жертв22. Эти погромы, по сути, стали продолжением жестокой практики депортации еврейского населения, систематически осуществлявшейся русской армией на западной окраине империи в еврейской «черте оседлости», ставшей зоной военных действий23. Повсюду (только за последнюю неделю сентября 1917 года были разграблены Тамбов, Брянск, Ржев, Торжок, Сызрань, Казань, Винница) насилие в отношении торговцев и всех, кто «походил на образованных и явно не пострадавших от войны»24, творилось под крики «Смерть буржуям!». Этот термин недавно вошел в политический лексикон мятежников и дезертиров, если судить по многочисленным вариантам его произнесения25. Массовый приток демобилизованных — без денежного пособия, не имеющих возможности вернуться домой, поскольку транспортная сеть была полностью парализована, — привел к резкому всплеску бытового насилия: вооруженным нападениям, кражам, дракам, грабежам магазинов в городах, где не был обеспечен общественный порядок26.
Отодвинувшее на второй план «классовую борьбу» в городской среде социальное ожесточение, распад армии, сопровождавшийся многообразными формами насилия — среди которых «реакционные» было сложно отличить от «революционных» — все это застало врасплох большинство действующих лиц политической арены революционной России. Вот три заключения, к которым пришли современники процесса эскалации насилия, порожденного распадом русской армии. Анализируя после поражения, в эмиграции, феномен большевизма, руководитель меньшевиков Юрий Мартов пришел к выводу, что большевизм можно характеризовать прежде всего как политическое выражение культуры войны и насилия, носителями которого были в 1917 году крестьяне-солдаты. Русский пролетариат качественно уступал бушующему морю «серых шинелей», и традиции русской социал-демократии, по его мнению, воплощающиеся в меньшевизме, были уничтожены. Крестьянская и солдатская стихия (анархическая неконтролируемая сила) все сметала на своем пути, радикально видоизменяя политический пейзаж. Большевизм одержал победу, поскольку он порвал — в социологическом смысле — с социалистической семьей, с рабочими корнями. «Война, — писал Юрий Мартов в июне 1920 года, — это перегной большевизма, который питает большевистский террор, делает большевизм как чудовищной экономической системой, так и чудовищной системой азиатского способа правления»27. Со своей стороны, Максим Горький видел
36

в «насилии солдатни», которую он не переставал осуждать в «Новой жизни», «взрыв зоологических инстинктов, русский бунт, в котором никак не участвует социалистическая психология», одним словом, анархический крестьянский бунт, выросший из азиатчины. Военное насилие, общее ожесточение, которое оно за собой повлекло, вызвали к жизни естественное насилие, глубоко укоренившееся в сознании крестьянства, русского народа. Поощрение низменных инстинктов крестьян-солдат, которым занимались «большевистские комиссары», неизбежно вело к вырождению, а затем и разгрому революции. Горький не без задней мысли цитирует Троцкого, писавшего по поводу революции 1905 года: «"Война, бесспорно, сыграла огромную роль в развитии нашей революции. Война материально дезорганизовала абсолютизм, внесла разложение в армию, привила дерзость массовому обывателю. Но, к частью для нас, война не создала революции, к счастью, потому что революция, созданная войною, есть бессильная революция. Она возникает на почве исключительных условий, опирается на внешнюю силу — и в конце концов, оказывается неспособной удержать захваченные позиции". Эти умные и даже пророческие слова сказаны в 1905 г. Троцким, я взял их из его книги "Наша революция" (...) А, между тем, эти слова не потеряли своего смысла и правды, — текущие события всею силою своею всем своим ходом подтверждают правду этих слов (...)».
«Необходимо помнить, — предупреждал Горький, — что революция, начатая солдатом Петроградского гарнизона и что когда эти солдаты, сняв шинели, разойдутся по деревням — пролетариат останется в одиночестве, не очень удобным для него. Было бы наивно и смешно требовать от солдата вновь преобразившегося в крестьянина, чтоб он принял как религию для себя идеализм пролетариата и чтоб он внедрял в своем деревенском быту пролетарский социализм»28. Отметим, что сближение Горького с большевиками началось с того момента, когда последние, по его мнению, перестали поощрять массовое насилие и принялись за подавление «азиатчины русского крестьянства», восстановление порядка и государственности.
Что касается генерала Брусилова — наблюдателя с другой точки политического горизонта, он осуществил достаточно тонкий анализ того, что он назвал «большевизмом траншей», временную форму, переходный этап в феномене большевизма. Брусилов так определял этот «большевизм траншей», эту «солдатскую власть», основанную на трех требованиях: мира, земли, но также и воли — абсолютной свободы, которая отрицала любую форму государственного принуждения, любые институты, кроме тех, что являются порождением
37

самой крестьянской общины: «Вот тут-то проповедь большевиков пришлась по вкусу и понятиям солдат. Их совершенно не интересовал Интернационал, коммунизм и т. п. вопросы, они только усвоили себе следующие начала будущей свободной жизни: немедленно мир во что бы то ни стало, отобрание от всего имущественного класса, к какому бы он сословию не принадлежал, всего имущества, уничтожение помещика и вообще барина. Дальнейшие их надежды состояли в том, что начальства не будет никакого и никакого налога вносить никому не следует. Живи каждый, как хочет — вот и все. Как видите,
9Q
программа ясная и краткая» .
Как и большинство их современников, ни один из трех процитированных авторов не заметил в первые дни нового режима, установленного в результате государственного переворота 25 октября 1917 года, скрытый конфликт, который вскоре возник между «большевизмом траншей» солдат-крестьян и «патентованным большевизмом», большевизмом партийной верхушки, сформированной из марксистской революционной интеллигенции, к которой в течение
1917 года присоединилось определенное количество «практиков», вышедших из низов, малообразованных в политическом отношении, но готовых на любые действия, чтобы разрушить до основания «старый мир» и построить новый. Конфликт между «местническими», глубоко антигосударственными устремлениями демобилизованных крестьянских масс и централизаторскими, государственническими проектами находящейся у власти большевистской партии. Конфликт между большевистской утопией, основанной на немедленном переходе к коммунизму, и утопией крестьянской, основанной на старой народной мечте о «Земле и Воле» — «черном переделе» всех земель и самоуправлении в том виде, в каком оно выражалось в самой двусмысленности термина воля, обозначавшего одновременно и свободу и желание. В течение шести месяцев, с осени 1917 года до весны
1918 года, деревня переживала небывалые события: крестьянская утопия, казалось, наконец, осуществлялась: все земли, частные и общинные, были перераспределены согласно представлениям крестьян о справедливости30. Будучи не в состоянии контролировать крестьянскую революцию, создать за неимением кадров собственные властные структуры в деревне, большевики не препятствовали самоорганизации крестьян, позволив им завершить разрушение старого порядка. В ходе этой интермедии между падением старого государства и созданием нового, деревня пользовалась большой самостоятельностью. Это были шесть месяцев настоящей «крестьянской власти», в ходе которых ветераны Первой мировой, часто высту
38

павшие инициаторами нападений на «дворянские гнезда», а затем ставшие самыми активными участниками «черного передела», играли первые роли. Как только новый режим попытался восстановить авторитет государства — армии, централизованного управления, полиции — и осуществить, как это безуспешно пыталось сделать свергнутое временное правительство, реквизицию сельскохозяйственных товаров, ибо рыночные механизмы не функционировали уже несколько лет, он, этот режим, столкнулся с тем же мощным движением, которое в 1917 году проявилось в форме «самодемобилизации» возвращавшихся в родные деревни солдат. В 1918, 1919, 1920 годах крестьяне-солдаты, которые до этого в течение трех лет воевали на фронтах мировой, больше не хотели идти ни в какую армию, будь то Красная или Белая. В 1917 году они значительно поспособствовали победе нового политического и общественного устройства; они добились, чего хотели: мира, земли, свободы. Вновь поглощенные крестьянской общиной эти ветераны отказывались идти на смерть во имя высших государственных, общественных или национальных интересов, участвовать в гражданской войне, которую они осуждали как «братоубийство»31. Дезертирство приняло еще больший масштаб, чем в 1917 году: из 5 миллионов солдат, мобилизованных в Красную армию с лета 1918 года по начало 1921, по оценкам комиссии по борьбе с дезертирством, дезертировало в тот или иной момент около 4 миллионов. В рядах Красной армии никогда не сражалось более 500 тысяч солдат32. Это, разумеется, больше, чем в Белой армии, командование которой, мечтавшее восстановить старый порядок, испытывало гораздо большие трудности в массовой мобилизации крестьян, чем красные, В тылах движущихся фронтов гражданской войны миллионы дезертиров из Красной и Белой армий формировали ядро «зеленых», крестьян-партизан, ведущих в родных местах партизанскую войну против обоих лагерей, каждый из которых стремился мобилизовать их в свою армию, отнять плоды их труда и даже (в случае с белыми) отнять землю, которую крестьяне только что разделили33. «Зеленые» часто играли решающую роль в победах или неудачах того или иного лагеря34. Организованные в маленькие партизанские отряды, действующие на знакомой территории, опираясь на помощь местного населения, «зеленые» перерезали пути сообщения регулярных армий, оказывали сопротивление продотрядам, громили общественные учреждения, нападали на представителей власти на местах, будь то красные или белые. После разгрома белых (конец 1919 года)35, когда была окончательно устранена угроза восстановления старого порядка, дезертиры из Красной армии, те самые, что несколько лет до
39

этого дезертировали из царской армии, образовали ядро больших крестьянских повстанческих армий. В 1920-1921 годах на Тамбов-шине, на Украине, в Западной Сибири эти армии на протяжении нескольких месяцев удерживали территорию, с которой была полностью изгнана советская власть36. По примеру дезертиров 650-го пехотного полка VI армии, которые под руководством некоего Филиппова основали в июне 1917 года в Бессарабии «Свободную республику дезертиров» (где «граждане-дезертиры» предавались насилию, воплощая на практике лозунг «Грабь награбленное»)37, «зеленые» создавали эфемерные «крестьянские республики». Они защищали то, что считали, если взять программу восставших крестьян сибирской Тоболыцины, «настоящим» социализмом (то есть свободу торговли, прекращение реквизиций и уничтожение всех видов эксплуатации), «настоящими» советами (избранными самими крестьянами, без иерархической структуры и без коммунистов), «настоящую» свободу (без «давления Москвы»). Они были убеждены, что в Москве ответственные за реквизиции, навязывание колхозов и за гражданскую войну в целом «коммунисты», руководимые Троцким и евреями, отняли власть у большевиков, возглавляемых Лениным, который принес мир, землю и выступал за свободу торговли38. Столкновения между «зелеными» и красными носили неслыханно жестокий характер. Возглавляемые зачастую офицерами, обучавшимися в царских военных училищах и перешедшими на сторону большевиков39, карательные отряды Красной армии использовали для уничтожения «внутреннего врага» самую современную военную технику, опробованную на полях сражений Первой мировой: бронепоезда, расстреливавшие крестьян из пулеметов40, бомбардировки деревень силами артиллерии и авиации, отравляющие вещества для «очистки» лесов, в которых прятались дезертиры и повстанцы41. Это военное насилие осуществлялось наряду с массовыми депортациями гражданского населения и казнями заложников в районах, где действовали «зеленые»; оно сопровождалось также возвращением к прежним методам насилия, к которым на протяжении веков прибегали власти, дабы усмирить взбунтовавшихся крепостных, например, наказание палками. Столкнувшись с таким насилием, крестьянские повстанцы и дезертиры прибегали к методам, которые должны были устрашить противника: пытки (в военных отчетах их называли «азиатскими»), распятие и увечение трупов (вырезание глаз, языка, ушей, половых органов), потрошение трупов (при этом желудок казненного, особенно если речь шла о члене «продотряда», набивали зерном), особо жестокие виды казней42. В этих столкновениях, достигших
40

кульминации в 1921 году, выковывалась антинародная практика нового режима, и одновременно во властных сферах росло чувство уязвимости перед крестьянским варварством, тем самым, которое большевики поощряли несколькими годами ранее, чтобы уничтожить старый порядок. С точки зрения насилия, Россия в 1914-1921 годы, период, который можно охарактеризовать, как второе смутное время43, была настоящей экспериментальной площадкой, на которой опробовались разнообразные формы жестокости — от самых «современных» до самых «архаичных». Из-за военизации и общего ожесточения политических и социальных отношений, были стерты границы между гражданской и военной сферой, между войной и политикой, между «внешним» и «внутренним» врагом, между насилием военным, социальным и политическим. Изучение форм насилия, начиная с примера с дезертирами, показало сложность идущих процессов: возобновление и видоизменение социальных и культурных антагонизмов, изменение образа врага, слияние — или взаимоусиление — видов насилия, обусловленных разными причинами, политическая переквалификация той или иной практики, «революционной» или «контрреволюционной». Эти многообразные формы насилия, разумеется, заслуживают того, чтобы их не воспринимали исключительно исходя только из этапа политической истории, начавшегося 25 октября 1917 года.
Примечания
1. О русском обществе как об обществе дуалистичном см.: Shanin Т. The Awkward Class. Oxford: Oxford University Press, 1972. P. 25-40.
2. По этим проблемам см.: Pethybridge R. The Social Prelude to Stalinism. London, MacMillan, 1974, особенно очерк «The impact of War». P. 73-131; Acton E. Rethinking the Russian Revolution. London: Arnold, 1990.
3. Werth N. Un Etat contre son people. Violences, repressions, terreur en URSS. // Courtois S., Werth N. et al. Le livre noire du communisme. Paris: Laffont, 1997, особенно главы I-IV.
4. Mosse G. L. De la Grande Guerre au totalitarisme. La brutalization des soci-etes europeennes. Paris: Hachette, 1999. В предисловии к этому труду Стефан Одуэн-Рузо уточняет, что понятия «банализации» и «брутализации» «почти невозможно точно перевести» (Op. cit. P. XIV).
5. Ferro М. The Russian Soldier in 1917: Undisciplined, Patriotic and Revolutionary // Slavic Review. №30. 1971. P. 36-56;. Френкин M. Русская армия и революция, 1917-1918. Мюнхен: Логос, 1978. С. 69-125.
6. Wildman A. The End of the Russian Imperial Army. Princeton: Princeton University Press. Vol. 1, 1980. P. 363 sq.
41

7. В апреле 1917 года Временное правительство, будучи не в силах остановить массовое дезертирство, последовавшее за слухами о грядущем переделе земли, разрешило лицам старше 40-ка явиться домой на 6 недель для полевых работ. Большинство так и не вернулось в свои части. См.: Wildman А. The End of the Russian Imperial Army. Op. cit. P. 366-372.
8. В октябре 1916 года военная цензура XII армии уничтожила за две недели более 10 ООО писем. Лейтмотивом этих писем, отмечал глава цензурного ведомства, было следующее: «После войны нужно будет свести счеты с внутренними врагами, то есть с помещиками, которые отождествляются с высшим командным составом, пытающимся убить как можно больше простых солдат-крестьян» // См.: Революционное движение в армии и на флоте. Сборник документов. Август 1914 — февраль 1917 гг. Москва, 1967. С. 221-226, 291-296.
9. Из офицерских писем с фронта 1917 г. // Красный архив. №№50-51.1932. С. 200.
10. Mawdsley Е. The Russian Revolution and the Baltic Fleet: War and Politics, February 1917 - April 1918. London: MacMillan, 1978. P. 25 sq.
11. Wildman A. The End of the Russian Imperial Army. Op. cit. Vol. 1. P. 93.
12. Принятый 1 марта 1917 года этот фундаментальный документ, настоящая «хартия солдатских прав», упразднял наиболее одиозные военно-дисциплинарные правила старого режима и позволял гражданам солдатам организовываться в «солдатские комитеты». Последние сразу же начали превышать свои полномочия, обсуждать военную стратегию, в то время как офицеры всеми силами пытались ограничить влияние этих комитетов. См.: Ferro М. La Revolution de 1917. Paris, 1967. Vol. 1. P. 196-204.
13. Смертная казнь, отмененная в марте 1917 года, была восстановлена на фронте 12 июля 1917 года. Компетенция солдатских комитетов была значительно ограничена. Об этой «офицерской контрреволюции» см.: Ferro М. La Revolution de 1917. Op. cit. Vol. 2. P. 133-140; Wildman A. The End of the Russian Imperial Army. Op. cit. Vol. 3. P. 112-146.
14. Примеры см. в: ЦГВИА (Центральный Государственный Военно-Исторический Архив), 2054/1/23, 2100/1/276, 2421/1/20, 2031/1/155; General Brussilov A Soldier's Notebook. 1914-1918. London, 1930. P. 144 sq.
15. Вышел на русском языке в Берлине в 1923 году. Переведен на французский в 1924 г. под заголовком «La Terreur Rouge». Paris, 1924.
16. О влиянии большевистской пропаганды на солдат, осуществлявших акты крайнего насилия против офицеров после провала корниловского мятежа, авторы двух наиболее полных трудов по русской армии в 1917 году (Аллан Уайлдмэн и Михаил Френкин, цит. соч.) не сходятся во мнениях. В то время как Уайлдмэн настаивает на стихийном характере насилия, идущего снизу, Френкин придает большое значение большевистской пропаганде, клеймящей «офицера — врага солдата», так же, как помещика и буржуа. По этому поводу он напоминает, что Ленин рекомендовал (письма от 30 августа 1917 года ЦК): «поощрять солдатские массы к линчеванию генералов и офицеров, поддержавших Корнилова» (см.: Френкин М. Русская армия и революция. Цит. соч. С. 437).
42

No comments:

Post a Comment

Note: Only a member of this blog may post a comment.